Свеча поэзии – Александр Переверзин

789,00 

Категории: ,

Описание

Свеча поэзии – Александр Переверзин

Ароматическая свеча, деревянный фитиль.

Глубокий, пряный, морской аромат с искристыми цитрусовыми и древесными нотами, согретый теплом кожи, виски и специй.

Звучат стихи Александра Переверзина  в авторском исполнении.

 

Ноты аромата

  • Верхние
    горький апельсин, чёрный перец, мох, бергамот
  • Средние
    морская соль, розмарин, пачули, виски
  • Базовые
    кожа, шалфей, мускатный орех, сандал

 

Деревянный фитиль во время горения издает мягкий и приятный треск, напоминающий огонь в камине.

 

  • Время горения около 26 часов
  • Объем свечи — 100 мл
  • Диаметр свечи 6,4 см, высота 6 см
  • Время звучания — 30 мин 26 сек
  • Ароматическая свеча состоит из 100% натурального соевого воска
  • Натуральные ароматические масла

 

Для того, чтобы запустить звучание стихов, понадобится смартфон или другое устройство, позволяющее считывать QR-коды и воспроизводить звук.

Перед использованием свечи, пожалуйста, ознакомьтесь с инструкцией.

Используйте QR-код на этикетке с обратной стороны свечи, чтобы слушать стихи современного поэта Александра Переверзина в авторском исполнении.

Александр Переверзин – поэт. Родился в 1974 году в г. Рошаль Московской области. Окончил Московский институт химического машиностроения и сценарный факультет ВГИКа, учился в Литературном институте им. А. М. Горького. Главный редактор издательства «Воймега». Автор книги стихов «Документальное кино» (2009), «Вы находитесь здесь» (2020), «Ежедневная пропасть» (2024). Лауреат поэтической премии «Московский счёт» (2010), премии «Венец» (2018), Международной Волошинской премии (2010). Публиковался в журналах «Арион», «Новый мир», «Октябрь», «Знамя» и других.

 

Послушайте ознакомительный фрагмент

 

* * *
В мерседесах скучали абреки,
театралы толпились у касс,
мы прощались друг с другом навеки
на бульваре у здания ТАСС.
Жизнь казалась прямой и нестрашной,
когда ты посмотрела в Калашный.

Десять раз поменяли афишу
и ввели электронный платёж.
Но, глаза закрывая, я вижу:
ты за бледным Орфеем идёшь.
Ухмыляется Маяковский,
разветвляется Малый Кисловский.

На проспектах подземного мира
радиально понятная речь,
а тогда, помнишь, пела Земфира:
корабли в твоей гавани жечь.
На фасаде гирлянда полоской,
не кончается Средний Кисловский.

Стены в стикерах, сумрачны лица,
выход в город, Казанский вокзал.
Если можно назад возвратиться,
я бы вслед за тобой побежал.
По бесконечным аркам,
по проливным дворам,
по испуганным паркам,
по бессонным глазам.

 

* * *
Сквозь две арки прошли к остановке,
мимо детской площадки, парковки.
По Ордынке продолжили путь.
Рассказала мне, что в Третьяковке
ты хотела луну сколупнуть.
Доставая из сумки объедки,
бомж хрипел в подворотне, как в клетке.
О бетон ударялась вода.
Зацепившись за голые ветки,
небеса прогибала звезда.
На стене, что строители-турки
очень скоро пустили на слом,
наступая на хлам и окурки,
ты царапала по штукатурке:
вижу зверя в мужчине любом.

…А когда стал невиден с брусчатки
черный водоотводный канал —
свет от фары скользнул по сетчатке —
я плечо твое поцеловал.
Это просто — за горе бороться.
Сквер не спит, он от страха притих.
Не пугайся, не тронут уродцы —
монструозные девки и хлопцы.
Власти нас оградили от них.

 

* * *
Когда недели, словно поезда,
без остановки пролетают мимо,
становится понятна и проста
вся бесполезность этого экстрима —

быть без тебя. С Чугунного моста
посмотришь вниз: вода необратимо
не движется, и жизни пустота
как никогда сейчас невыносима.

Докуривай, к троллейбусу спеши,
темнеет, на Болотной ни души.
На шум фонтана и автомобилей
через ворот распахнутых проём
иди, как мы когда-то шли вдвоём,
из темноты на свет, — и выходили.

 

* * *
Если забыла, напомню тебе
встречи с культуркой на Бронной.
Ты не подумай, я не по злобе —
по доброте беспардонной.

Двери не заперты. Недалеко
наши кучкуются в сквере.
Помнишь, тогда еще очень легко
было входить в эти двери

я убедился: вначале всего
слово. Известное дело,
мы находили не только его.
В спальне над креслом висела

карта Москвы. Я отметил флажком
наше нетайное место.
Хочешь не хочешь, но даже ползком,
посередине семестра,

через макдоналдс, пивною тропой,
вдоль неприметных построек
не за словами — сама за собой
ты возвратишься во дворик.

Дверь отворишь, на ступеньку шагнешь,
выше подняться не в силах.
Скоро обедать пойдет молодежь,
здесь подожди, на перилах.

Хлеба без джаза получит народ,
кушанье стынет, готово.
Вольному — гречка, спасенной — компот.
Нам ни того, ни другого.

 

* * *
По тропе над глубоким оврагом,
мимо церкви Предтечи, что наверху,
мы спускались осторожным шагом
с кладбища, где надгробья во мху.

Вдоль тропы тянулась сигнальная лента,
над обрывом качалась тополиная взвесь.
Мы остановились у информационного стенда
с надписью «Вы находитесь здесь».

Десятью минутами ранее,
проходя кладбищенский квест,
ты обратила внимание
на приставленный к дереву крест.

Прямоугольник латуни
на проволоке повис.
Ржавый крест мы зачем-то в траву воткнули
и спустились вниз.

Здесь Москва-река, голоса и лица,
здесь хохочет в компании жизнелюб,
а поодаль над мёртвой живая птица
раскрывает клюв.

Вы находитесь здесь.
Вот дорога к воротам,
водяная мельница, кассы, храм.
За реки неестественным поворотом
всё кончается. Мы находимся там,

где деревья свисают черно́ и плотно,
собирая сумерки по частям,
и светящийся череп поочерёдно
примеряют к острым своим костям.

 

* * *
То по домофону говорит,
то глядит в застывшие потёмки
на электробудку и «Магнит»
и не дышит, как в рентгеносъёмке.

То пройдёт Тверскую под землёй,
то застынет на скамье квадратной,
то, представив время шестернёй,
крутит его медленно обратно.

То везёт Осириса в авто,
то лежит в пальто на одеяле.
Для чего он делает не то,
что ему полжизни объясняли?

 

* * *
Я дотянул до марта неспроста:
он звал меня. За желтой занавеской
цветет герани куст, и от куста
по комнате расплылся запах резкий.
Так пахнет смерть, как известь, как карбид,
катаясь в луже, пузыри пуская.
Так пах февраль. Он музыкой убит.
В его затылке музыка сквозная.
Зачем мне этот март, в котором нет
тебя со мной? Похожий на чеканку,
за занавеской выпуклый рассвет,
герани куст и небо наизнанку.

 

Чайник

Курили, мялись у сараев,
решали, как доставим груз,
я, Марк и Гена Николаев,
наш однокашник и не трус.

Был Гена третьим, внешним оком,
пока снимали втихаря
мы радиатор, ручки с окон
в цеху при свете фонаря.

Ходили трижды за окошко,
во тьму, где шорохи слышны.
Забрали чайник, вилки, ложки.
Кому теперь они нужны?

И хоронясь во мраке жарком,
соляркой провонявшем так,
что, если щелкнуть зажигалкой,
спалишь к чертям весь этот мрак,

мы выгружались у забора.
Был Гена чайнику не рад:
«За ним вернуться могут скоро,
я отнесу его назад!»

За ним вернутся? Спятил, Гена!
Никто, никто и никогда
не возвратится в эти стены,
на это капище труда,

в пространство ржавое на вдохе,
где — я же трижды там бывал! —
не то чтоб сходятся эпохи,
а просто времени провал.

Там труб дюралевые кости
нашарит в темноте фонарь,
и мнится: на чумном погосте
работал начерно грабарь.

А в отдалении, убоги,
из нашей тьмы во тьму веков
таращатся единороги
токарно-фрезерных станков…

. . . . . . . . . . . . . . . . .

…Теперь, застрявший меж мирами,
я говорю с таких высот,
с которых видно, что же с нами
за двадцать лет произойдет:

Марк, соскользнув в стройбате с крыши,
без ног покинет гарнизон,
Геннадий голоса услышит
и будет в желтую свезен,

я изучу закон Бернулли,
проинжинерю год в Клину.
А чайник мы тогда вернули,
не взяли на себя вину.

 

* * *
стало холодно совсем зябко
не люблю октябрь непогоду
говорила так моя бабка
причитала только б не в воду

не погост у нас а болото
торфяная дождь пройдет жижа
только бы не в воду не в воду
на пригорке там посуше повыше

все бессвязней говорила все глуше
на пригорке там повыше посуше
он зеленым станет ранней весною
там сосна еще стоит — под сосною

 

* * *
Дед всегда говорил маме:
не называй их нашими именами.
Как, – придёт время, – ты Кать и Алёш
пустишь под нож?

Какая Варька, какой Борька?
Называй Рябина, называй Зорька,
да хоть Ласточка, хоть Лебеда.
Но нашими – никогда.

Поэтому до четвёртого класса
я дружил с Кувшинкой, любил Водокраса,
носил в стойло Эльфу сахар и мел,
а с людьми дружить не хотел.

 

* * *
Голос матери послышался в ночи,
в коридоре, где пальто и зеркала:
надо мной склонялись серые врачи,
почему-то говорили «умерла».

Вышли юноши, — золотовласый хор, —
и меня подняли, как свечу.
Я теперь к вам пробираюсь, словно вор,
проношу в дырявой сумке алычу.

Сочной мякоти и сахара полна,
дар упругий, молодой гемоглобин,
солнце Ахтубы и волжская волна.
Бесконечной памяти рубин.

Объясни мне: неужели я мертва?
Как домой пришла по декабрю
мимо трансформаторов и рва?
Как с тобой об этом говорю?

 

* * *
Отец, которого я помню,
мне показал каменоломню,
засохший дуб — жилище ос,
и рощу, где шиповник рос.
Когда брели по грубой пашне,
в ночи, ведомые Творцом,
темно мне было, но не страшно —
ведь я шёл за руку с отцом.
Отец, которого я знаю,
вороньего страшится грая,
воды боится и огня,
бубнит: не трогайте меня.
И плачет и дрожит, покуда
не сядет смирно на кровать:
«в последний раз даю, Иуда,
отраву в горло мне пихать!»
Но тут же: «уберите лапы!
в лицо не суйте пятерню…»
Тебя, мой самый лучший папа,
того и этого люблю.

 

* * *
В первую субботу февраля
мать в окне увидела шмеля
и сказала, встав в дверной проём:
Пашей или Сашей назовём.
Видишь, в середине белизны
шмель летает? Это добрый знак.
Если не вернёмся до весны,
за мукой сходи в универмаг.
А вернёмся — научу читать,
буду с ним лежать на берегу,
карандашик дам ему, тетрадь,
что, Валера, я ещё могу?..
…Это было жизнь тому назад.
Хорошо держалась на плаву
та страна, где ночью снегопад,
та страна, где утром снегопад.
Замело страну, а я живу.
Даже не успело надоесть,
всё ещё считаю: сорок шесть.
А вокруг резиновая тьма,
«Перекрёсток», длинные дома,
искры, озаряющие рань, —
электричка острая скользит
на Шатуру или на Рязань,
и мелькает в стёклах алфавит.

 

Утро
Анне
Чтобы ты не пугалась грозы,
в дождь тебя мы к себе переносим.
За бетонной стеной бьют часы:
семь? а может быть, восемь?
Твой отец, на ладонь опершись,
получивший всё это даром, —
тигра, зеркальце и вторую жизнь, —
отсчитает удар за ударом.
Всё сильней у тебя под ногой
никуда выгибается плёнка.
Ты проснёшься, прижмёшься щекой.
Я тебя усажу на ягнёнка.
Мы поедем, где му и где бе, —
в беспорядок вчерашний.
Там в квадратном окне
будет виден тебе кран подъёмный и страшный.

 

* * *
В лесах, где жизнь и смерть соосны
и влажный воздух многоцветен,
вращаются прямые сосны
и вырабатывают ветер.
И он уходит до заката
из параллельного портала
за разноцветные ограды
в малоречивые кварталы,
через безлюдные волокна,
в тонированный спящий город,
в его откинутые окна
и вентиляционный короб,
чтоб здесь пронять тебя до дрожи,
когда, бессонен и рассеян,
ты вспомнишь вдруг, что будешь тоже
по ветру хвойному развеян.

 

* * *
Я лежал на животе,
медсестра вошла в палату
и прижалась в темноте
и запела хрипловато:
за Кузьминским лесопарком
есть блаженная страна.
Хочешь, выведу по балкам?
Там земля искривлена,
перерезана, изрыта.
Досчитай до десяти,
вот тебе моя защита.
Я ответил: уходи!

За Жулебином бескрайним
есть фруктовые сады.
Увожу тропинкой тайной
всех подальше от беды.
Безмятежность и свобода.
Там не нужно QR-кода,
там не наступает ночь.
Я ответил тихо: прочь!

Бросила в лицо мне зёрна,
в колбе развела огонь
и кусок сухого дёрна
положила на ладонь.
Пациент, дышавший с краю,
заорал, как психопат:
помогите, умираю!
помогите, умираю!
И чернел её халат.

 

* * *
Я хожу по листьям и врачам,
по пустым электропоездам,
галочку поставил я не там.
Что хочу? Не плакать по ночам.
Я перескажу тебе лайфхак:
если завернуть в салфетку страх
и развеять в полночь над болотом,
над молочным снежным Рождеством,
с книгами и прочей позолотой, —
раскачают длинные часы
тополя, надгробие и дом
средней и зелёной полосы.
Постучался в двери философ,
правду, говорит, тебе принёс.
Я не буду, обгорев до слёз,
к этой правде никогда готов.
Помнишь, мы увидели за дверью
тёмный разделительный покой?
Прикоснись же к моему неверью
мокрой и смирительной щекой.

 

* * *
Проступает будущее из мрака.
Вот и я, оцифрованный экспонат,
пережил Мандельштама и Керуака,
а ещё одиннадцать лет назад,
в сентябре, когда ехали на турбазу,
завершая перекладной маршрут,
где я в море потом не вошёл ни разу,
мне казалось, что столько и не живут.

По камням карабкались осторожно,
выходя через кладбище на Казантип.
За отвесными скалами безнадёжно
обрывался береговой изгиб.
Выпускали на скользкой траве улитку,
наступали на тени бетонных ваз,
проходили ветреную калитку,
и она молчала, не выдав нас.

Открывали на двадцать девятой книгу,
Шварц, Гандлевский, Цветков?
Сохраню интригу,
в первой снизу узнали свою судьбу.
В Прагу съездить хотели, в Ригу,
от Змеиной бухты нашли тропу,
по которой расходятся поодиночке.
Я скажу сейчас, что тогда не смел:
всё моё — твоё до последней строчки,
до слепого блеска смертоносных стрел.

 

* * *
Выезжали в ночи на Прилуки,
где качался фонарь у забора,
пожимали некрепкие руки,
до рассвета вели разговоры.

Николай Емельянович Смертин,
сорок третьего года рожденья,
хлебосолен был и милосерден,
водку выставил, чай и варенье.

Провожать вышел в пыльнике летнем,
с Рождеством поздравлял, с Новым годом,
говорил, что он будет последним
для него, что позвали за мёдом.

Кто позвал и куда? Не ответил,
усмехнулся: за ёлочным мёдом.
И стоял, раскосмачен и светел,
и исчез за вторым поворотом.

 

* * *
Город не на Вологде-реке,
не на проступающей разрухе,
не на колокольном сквозняке,
а на неприметной Золотухе.

Тёмная бездонная река
с устьем зарастающим рыбацким.
Намертво зажаты берега
Каменным и Мяснорядским.

И на берегу её на левом
колокольчики со львиным зевом.
А на берегу её на правом
ранка на Николе одноглавом.

Рыбакам подводные ключи
как-то раз устроили проверки.
Одного из них спасли врачи,
а другую — жук и водомерки.

 

* * *
В идеальном мире без страданий,
углеводородов и пластмасс
мне, увы, не будет оправданий,
потому что я не лайкал вас,
а следил блестящими глазами,
как во тьме сжималась западня.
Лайкайте, прошу, всё это сами,
без меня.

 

* * *
Время шло навстречу как безумец,
нечленораздельное бубня.
В этот год уста мои сомкнулись
и стихи оставили меня.
В сад ходил. Лежал на одеяле.
В Телеграме видел трилобит.
А вокруг друг друга обвиняли
и учили Родину любить.
Мне казалось, даже солнце косо
смотрит на меня из-за листвы.
Прилетали осы, абрикосы
были сладкосочны и чисты.
Днём спускался на велосипеде
к Ахтубе, в прохладные места
и увидел: дети
мучают крота.
Тыкают в бока сучкастой веткой,
посыпают голову песком,
пробуют попасть в него монеткой
в радостном безумии людском.
Я спросил: зачем вы так жестоки?
Много в мире горя и беды.
Вы же люди. Вы не одиноки.
Вам хватает зрелищ и еды.
И один ответил: мы случайно.
Я к реке погнал велосипед.
Вслед кричали яростные чайки,
ожидая завтрак и обед.

 

Лесник

Из глубокой глуши подмосковной
жизнь меня выводила не раз:
не засыпало в штольне бездонной,
видно, Он приберег про запас,
нагорбатился вволю на драге,
намывая казенный металл,
и от Волоколамска до Праги
подрывную машинку таскал.
А за то, что ни пуля, ни мина
не оставила в той стороне,
нам с женой — две медали, два сына,
два инфаркта — всё сталось вдвойне.
Ну, почти… Только самую малость —
на погосте второго креста —
из не нажитого и осталось.
Так еще ведь не вся прожита.
Да и долго ль кресту на просторе,
уходя каждый вечер во тьму,
одному рассыхаться под ветром,
намокать под дождем одному.

 

* * *
Мне обещали: ты умрёшь.
Но это ложь, да, это ложь,
ведь ночью, вызвав uber,
я до утра не умер.
Мне обещали: погоди,
всё впереди, всё впереди,
заглохнет твой пропеллер.
Но я им не поверил.
Катался с цирком-шапито,
скакун в пальто, курил в авто,
выглядывал за шторку,
вычитывал подборку.
Так продолжалось двести лет,
я незаметно стал скелет.
Земля восьмиугольна,
и мне смешно и больно.

 

Пламя

Очередное черно-белое
документальное кино:
в железной рамке опустелая
платформа «Косино».

Зима просторная и жуткая —
кругом, куда ни посмотри,
смертельный холод с промежутками
последней, как всегда, любви.

Обживши тамбур многоразовый,
окно застывшее протри.
Живи и миру не показывай,
какое бесится внутри.

 

* * *
Я смерть не звал, она сама,
пролив случайно варево,
декоративного сома
достала из аквариума
и понесла его туда,
где алчущие птицы
раскачивают провода
и где земля дымится.

 

* * *
Всю ночь с дороги доносился страх:
то скорая, то скрип тяжёлых петель,
то пахло гарью и взвевался пепел
и оседал в разбуженных дворах.

Спускался человек с ж/д моста
и голуби его опережали.
Когда он исчезал за гаражами,
в Шатуре наступала пустота.

Ты говоришь: она неизлечима.
Но почему её нарушил крик?
Кого она не умирать учила
и кто её любимый ученик?

 

* * *
Ты молчишь. Я тоже буду молчать.
Ван Гог

Кто пытается местных ворон и грачей
обучить тишине и смиренью?
Кто ползёт по паркету, боится врачей,
просит мёртвой воды и прощенья?

Надвигается сверху галлюциноген,
чей-то смокинг пришёл по картины:
то ли тусклый Лаваль, то ли мутный Гоген,
и в глазницах его — мандарины.

Белокож и похож на посмертный портрет:
голый череп, коробочки с краской.
— Скоро полночь, Винсент, почему не одет?
Озирается, смотрит с опаской.

 

* * *
У Осипа сухарь за пазухой,
звезда прозрачная и бубен.
Он августовской крымской засухой
ведет к ручью, и путь нетруден.
У Велимира — плачи Углича
и торфа влажная прослойка.
По иллюстрациям Митурича
кукушку ищет он и сойку.
Марина же ночами долгими
с лисицей знается, с совой.
Песок с засохшими иголками
смешали ей над головой.

 

* * *
Надо честно сказать: не борец
и тем более не заговорщик,
а незримой печали ловец
и холодного ветра притворщик.

Притворюсь пожелтевшей ольхой
и, когда вы пройдёте по лесу,
растопыренной веткой сухой
под просторную куртку пролезу.

Или ящерка в поле пустом.
Если галки устроят мне травлю, —
промолчу рептилоидным ртом,
в клюве хвост, исчезая, оставлю.

Вижу тени, пою от тоски,
мрачный северорусский Овидий,
чем сильнее сжимают тиски,
тем бессмертней я, тем ядовитей.

 

* * *
Нахожусь в междуречье
беспокойства и злости,
где слова человечьи
превращаются в кости,
где качается Хронос
в сердцевине колодца.
До чего ни дотронусь —
упадёт, разобьётся.
В разговорах с глухими
в тишине тизерцина
отзывается имя
милосердного Сына.
Гутенберг на полставки,
андердог в высшей лиге.
У меня на прилавке
одноцветные книги.
И в одних — жизни строгость,
а в других — смерти кротость.
И всё шире и шире
ежедневная пропасть.

 

* * *

Много земель я оставил за мною…
Баратынский

Поле бугристое, тёмные ели.
Ветер свистит в рукотворные щели,
электропоезд летит.
С детства запомнил я эти картинки:
Вялки, Игнатьево, Подосинки.
Не изменяется вид.

Шумно и радостно в третьем вагоне:
кто-то недавно ушёл от погони, —
в первом остался контроль, —
кто-то врубает то Цоя, то Круга.
Две неформалки глядят друг на друга,
стрижены обе под ноль.

Бабка с тележкой: перчатки! колготки!
Слева, устав от навязчивой водки,
парень сползает на кладь.
Но не до сна беспокойным соседям:
вытащив свёрток промасленный снеди,
вскрыли вторую ноль пять.

Сверху, — от ранцев, баулов и сумок, —
медленно-медленно движется сумрак,
давит на правый висок.
Так почему же я снова и снова
еду из Люберец в четверть седьмого
на непроглядный восток?

Может, там в реках резвятся медузы?
Или в полях вызревают арбузы?
Птицы щебечут зимой?
Свет. Переезд. Легковушки и фуры.
Скоро увижу я трубы Шатуры!
Скоро шагну на простор торфяной!

Автор идеи Светлана Хромова

Звукорежиссер Виктор Черненко

Детали

Вес0,2 кг
Габариты9,5 × 9,5 × 8,5 см

Вас, возможно, заинтересует