25.12.2024

Анна Маркина родилась в 1989 году. Живет в Люберцах. Окончила Литературный институт им. А. М. Горького. Стихи, проза и критика публиковались в толстых журналах и периодике (в «Дружбе Народов», «Волге», «Звезде», «Новом журнале», «Урале», Prosodia, «Интерпоэзии», «Новом Береге» и других). Автор трех книг стихов, повести для детей «На кончике хвоста» и романа «Кукольня». Победитель премии «Лицей», премии «Восхождение» Русского ПЕН-центра, финалист премий им. Катаева, Левитова, «Болдинская осень», Григорьевской премии, Волошинского конкурса и других. Главный редактор литературного проекта «Формаслов».
Анна Маркина
Столичный побег
* * *
Миллионы км. Тридцать лет с перестройки.
Сколько верст еще нашему брату?
Двести лет Хлестаков гонит мыльную тройку
к доживающей тетке в Саратов.
Через снежные сны и дождливые враки —
в колесе ходят времени спицы —
по разрухе, деревням и сквозь буераки
тянут беглую бричку жар-птицы.
На рассвет, где горячее небо из грога,
где простынок дрожат паруса,
где дурак дураку объясняет дорогу,
не жалея его колеса.
Что ж так медленно, сударь? К тому же и пьяный…
Как бы тетка не вышла в омлет!
Контролерам подайте скорее билет,
чтоб доехать от ямы до ямы.
Скоро будет рассвет, а сейчас — как в могиле.
Но звезду обретают волхвы…
Николаю Васильичу сказано было:
«Не терял бы ты, брат, головы».
А он — эх… И такое тут может случиться…
Потерялась, и пусть, поделом.
Том второй просто ночью задела жар-птица
беспокойным, горячим крылом.
Проезжая по кочкам сквозь дебри приличий,
о дорогах судить не берусь.
Сколько лет уж молчит сероглазая Русь,
и на плитку глядит городничий.
* * *
Это было с нами. Этот тяжелый год,
Кое-как пережитый, прореженный до пустот,
Он запомнится тем, что рядом остался тот,
Кто умеет ночь выдерживать, не темнея,
Тот, кому мы были всего нужнее.
Белый шов из скорых. Вирусная кайма.
Нас хранила медленная тюрьма,
Мы с крыльца смотрели: глухая тьма,
Где спускается снег и гибнет внизу бессильно,
Но страдание все-таки выносимо,
И столкнувшись с этой теменью лобовой,
Когда смерть берёт, как преступников, под конвой,
Ты острее чувствуешь, что живой.
Лучше знаешь цену всему тому,
Что не отпускает тебя во тьму.
* * *
Раз в году приезжаешь к родне
и стараешься быть на волне,
но течение мыслей относит
от их быта, где стынет река
прокисающего молока
и опоры стоят на откосе.
Ты, зеленый тепличный побег,
чем поможешь ты им, человек
надувной, помидорка столичная?
Запечен под московской фольгой,
ты настолько нездешний, другой,
что они тебя ловят с поличным:
мало шлешь о себе новостей,
до сих пор не заводишь детей,
будто чувство семьи не окрепло.
Переходишь молчание вброд.
Прополов небольшой огород,
уезжаешь в столичное пекло
от их дома, где печка чадит,
где надежда берется в кредит,
от малюсенькой точки на карте.
И о маме скучаешь сильней,
и обрубки усталых корней
волочишь через темень плацкарта.
* * *
Запотевшие стекла. Промотанный день. Время талое.
И словам, и делам, и всему — оглушительный снег.
Будто в гости зашли и тебя на земле не застали,
Будто елка не высохнет, будет гореть в полусне.
Перевяжут разбухшие раны тропинок бинты
На груди городской. Застрекочут шампанского выстрелы.
Светом масляных окон, оранжевых окон, икристых
Растревожится хлебная мякоть сырой темноты.
Чем ты больше готовишься, тем уходить тяжелее.
Переход завалило. Какая же там полоса?
Если кончится снег, ты его сможешь вырезать сам
и бумажными мыслями грязные окна заклеить.
Жд-диптих
1
Не прислоняйся к стеклам между станций,
на них твой путь морозом накарябан.
Возьми меня себе в ориентир,
и мы помчим, земные арестанты,
по перегону из тепла в ноябрь,
и снег нас поведет, как конвоир.
Пока прохлада входит через дверцы,
и снег бродячий в тамбуре смеется,
стекло от напряжения звенит,
прошу тебя — держи мой слух у сердца,
у самого глубокого колодца,
который тянет звезды, как магнит.
2
В движение проросшие, мы стали
черт знает чем; к дверям не прислоняйся
и к людям, людям тоже — знаешь сам —
оборотятся общими местами,
волнением, землистыми нанайцами,
а поезд станет поездом в Пусан.
И в нем вдруг вместо женщин, стариков,
детей, друзей… вагоны зомбаков,
как в фильме, где никто нам не поможет,
помчатся, и ты дернешься бегом,
но зомби уничтожат перегон,
вишневый сад и дачи уничтожат.
И в конницу стальную, в толщу лет
платоновский вонзится синий свет
и снова машиниста огорошит,
и он, все понимающий дедок,
Булгакова посадит за гудок
и поведет на ощупь через крошево
всех нас, всех нас, попавшихся в аркан,
и Венечка опустошит стакан,
смекнув, что никогда он не доедет
ни в Петушки, ни в счастье, никуда,
ведь свет живет на ранних поездах,
а те к Москве увел его коллега.
И ночь вскипит, как кит, на берегу.
Ничто ее уже не отогреет.
Перед концом земля забьется тихо,
и мертвецы возропщут: «Клейнмихель,
мы строили дорогу в Петербург,
какого черта движемся в Корею?»
И мы поймем, что всё, что кончен бег.
И я к тебе прижмусь сквозь смерть и снег.
А снег о нас расплачется в полете.
Но Анна вдруг (не та, что на ветру)
наш поезд перепрыгнет на Фру-Фру
и закричит: «Я больше не умру.
И вы, вы все, вы тоже не умрете!
Не прислоняйтесь, господа, к стеклу».
* * *
Что-то было вчера, что-то важное, важное было…
То ли усом водил, удирая, троллейбусик чалый,
то ли мост на Кропоткинской розовым ветром качало
и глядели с него, словно дети из колыбелей.
Может, снег, как дурная сметана, был кислый и жидкий,
может, падала ложка, нога успевала промокнуть.
Не отдали долги и опять не заклеили окна,
но зато вырезали весь вечер кривые снежинки.
На помойке дежурил то бомж, то побитая шавка,
а напротив дежурил у ярмарки бобик ментовский.
И покачивал день президента на митинге в Омске,
как задорный помпон у сползающей с лыжника шапки.
То ли трубы гудели, то ли скулили собаки,
человек и собаке, казалось, становится волком…
И торчали, нахохлившись, в небо, как бодрые елки,
у метро торговавшие медом и кружевом бабки.
